/in aqua scribere/
Поднимаемся на четвертый этаж, я и я, хотя два совершенно разных человека, так было много раз, много лет каждый вечер приходилось подниматься на четвертый этаж.

Но лестницы стали уже, белее и ненадежнее, чем обычно, шатались, скрипели, мы все лезли вверх; у меня сумка забита ненужностями, книгами и ключами, вместо обуви и формы, но это представляется совершенно неважным, я все равно давно ушла из этого театра и сейчас вроде как иду в гости, не более того. В ее комнате оставляю вещи и мы направляемся дальше, все белое, маячат знакомцы с расплывчатыми, но узнаваемыми лицами – С.К., Виталик, обычные, привычные настолько, что я с удивлением вглядываюсь в них и думаю: ну, надо же – Виталик!

После расстались, я снова куда-то вверх ползу, чего-то там делаю, но нужно возвращаться, потому что прошло ужасно много времени, пока я карабкаюсь по этим шатким лестницам, происходит непонятное, нужно скорее возвращаться.

Снова в этом белом коридоре, где живут танцоры; где у нас там репетиционный зал, я не знаю, не помню, но сейчас мне нужно найти девочку, с которой мы вместе, и ее комнату, а все двери одинаковы; мечусь из коридора в коридор – бесполезно, не помню.

Вдруг по коридору шествует Виталик с вечно холодными и потными ладонями – в тапочках, черных штанах, без рубашки. Прежде чем он успевает закрыть за собой дверь, всовываю туда голову, спрашиваю его: где Янка? Знаешь?

Что-то отвечает, про соседний коридор и солнечный свет, лица не вижу, но голос странный, уж не обманывает ли?

И вот, наконец, вижу: стоит в конце белого коридора у окна, из которого льется солнечный свет – тоже белый, стоит с каким-то человеком в белых одеждах, и он говорит с ней очень медленно, очень ласково и аккуратно. Она тоже в белом; все светится - и ее волосы, и ее кожа, к которой я решаюсь прикоснуться, руки сами тянутся. И никто меня не отталкивает, она рада и странна, мы входим в ее комнату, которая оказывается самой последней в коридоре и я тут же беру свои вещи. Человек в белом из коридора стоит на пороге, я понимаю, что она никогда никого не пускает в свою комнату.

Неожиданно: яростные объятия, не помню, не знаю, как мы вдруг оказались рядом; почти истерические руки, забирающие себе чужое тело, светлые волосы, белая майка, неожиданный незнакомый запах, слезы – заходимся в почти-крике о том, как мы нужны друг другу: она ругается сквозь зубы, задыхаясь, и я отвечаю тем же, без памяти обе, будто нам скоро расставаться навсегда и мы никак не можем, не можем, не должны. Ее колено раздвигает мои ноги, мы превращаемся в одного человека, как будто из глины, мы вжаты друг в друга настолько, каждым нервом, каждой клеткой, что случись что-нибудь с одной, перекинется и на вторую, это ясно без разговоров; мы шипим друг другу в волосы и я не вижу, я не знаю ничего, кроме нее.

Вдруг…

вдруг ее начинают оттаскивать от меня. Оборачиваюсь и вижу ее тонкую руку, занесенную надо мною с лезвием в пальцах, я тут же понимаю, чего она хотела, а ее уже держат, прижимают к полу санитары, и я уже не вижу ее лица, только маленькое и хрупкое тело, хотя до сих пор на мне ее цепкие пальцы и на шее, кажется, проступает тонкая красная полоска, она все-таки успела.

Должна злиться и ненавидеть, да, разумом понимаю я; она кричит мне глухо с пола, что всегда будет… - и ее уносят вглубь, где сумрак, где нет белого солнца и где не будут так сиять ее волосы; и я выхожу.

По-прежнему отмечаю знакомые унылые лица, иду сквозь слезы, спотыкаюсь через шаг о собственные ноги, одергиваю себя, иду, как следует, и слезы не останавливаются; остаться бы там, навсегда с нею, только с нею – да чего ради? Не пустят. Мне ничего не остается, только уйти – и иду, и никак не могу объяснить себе ничего.



***

Еще: под утро я работала в разведке и мы взорвали Берлин. О да.