а потом маша шуршанула пакетом, я взяла вазу и мы покинули аудиторию прямо посреди лекции. в вазе стояли сухие цветы, маша несла тюль, завернутый в хрустящее белое, лекторша молчала, аудитория хихикала, мы не вернулись.
а потом я такая высыпала себе в ладони ворох бумажных и монеток, взяла свитер и научила его ходить, я люблю музыку, прозрачную, словно вода, с подводным течением музыку я люблю, я музыку люблю, я люблю.
в голове голосом ульяны тулиной фраза: "в театр в грязной обуви нельзя"
оказывается, умер один из моих любимых болгарских писателей, дико фучеджиев
люблю я его за повесть "вырастить кукушку"
о том, как сын отправил родного отца в приют. навещал его раз в три месяца. сидел с ним на скамейке в одной из аллей.
жена его и дочка в это время сидели в машине, потому что земля была размокла от дождя, или потому что внучка хотела слушать музыку по радио, а со стариком им было скучно.
учитель изредка говорил с садовником, но больше сидел в своей комнате и читал. в других комнатах сидели такие же старики. когда он жил в городе, с семьей, он часто грелся на солнце, на балконе. на других балконах и во дворах сидели другие старики. никто не разговаривал друг с другом.
все имущество учителя помещалось в один чемодан.
эту повесть я перечитывала несколько раз, и мне все время хочется воскликнуть "не так!". войти в текст и все переправить. приехать. приехать в этот пансион чуть раньше, чем приехал один из бывших учеников старика-учителя. взять себя и собой все изменить; это очень важно, потому что редкие тексты трогают настолько, что хочется попасть внутрь, спасти, помочь; и остаешься снаружи, как бы то ни было.
в семьдесят семь лет он умер. в прошлом году.
почему-то мало что у меня вызывает такую нежность, как старые люди
скупость, минимализм, символичность, передача движений души посредством пластики тела, сногсшибательные порой современные хореографические решения, все очень тонко, очень верно, а потом - начинает душить тебя эта достоевщина, эта его интонация, его тьма и тяга, все эти ненормальные люди, которые танцуют будто на последнем выдохе
но еще мне от театра досталось немножко вдохновения
подсмотрела у Обадиа очень впечатляющие поддержки и записала схему этюда
что сегодня было? да зал, что называется, лежал; и в фойе после спектакля я только и слышала восторженные "да вообще...", говоримые полузадыхающимися зрителями; да вообще, да вообще, да...
опять забыла, в который раз я ходила на МиМ, но с самого начала все понеслось как-то особенно, не мимо, а прямо к цель; к концу, правда, куда-то уклонилось и унеслось, очевидно в Рим. В сердце не очень попало.
Все-таки, прошлый спектакль, когда начало прошло именно мимо, когда у меня ирисы спали детским сном, именно тогда второй акт забывала дышать и двигаться, и потом онемевшими руками хлопала, никак не могла согреться и успокоиться, в конце опять щемило сердце при блуждающем свете фонарей, и еще долго сливались лица, и еще долго, еще долго...
Сегодня уже пролог был другой - Маргариту играла Оксана. Оксана!
(все равно пока люблю больше всех Волкову, но Оксана очень даже убедительная, и восхитительная иногда).
Ворон улетел в зал, послышался голос Лены, которая чего-то стонала (господи, как проигрывает все-таки Матюхова в сравнении с ней; не то, что она задает тон спектаклю, эта наша Лена, но она из ведущих, а Матюхова ведомая и постоянно теряется на общем фоне, и голос у нее мне режет слух), и тут же один ряд захихикал, потом еще кто-то засмеялся, потом моя соседка через три кресла, а потом зал лег, чтоб не вставать и расхохотаться даже тогда, когда Маргарита говорит: - Йа... И я люблю.
Гелла (в огромном рыжем парике, с белым лицом, похожая на Граню Стеклову): - Да ты чо...
И все, конечно, смеются; и даже при появлении фалернского фина они смеялись и спрашивали друг друга: - как? какое вино? надо щас поискать!
Меня очень сильно подвела память, и что я запомнила из приятного: как Фагот и Гелла неожиданно вывели на сцену мальчика, чтоб положил цветочки покойнику
(- А это чей? Твой...
- Ну...
- Откуда взялся-то?
- Вырос вот. Я чай-то пила, он и вырос...),
как отклеивались у Босого усы, как он придерживал их двумя пальцами, а после сунул в рот, а после сунул в карман, поняв, что дело безнадежно, и Фагот ехидно заметил: - Ба, да это не тот...
И как всегда бесподобный Лиходеев, и мой любимый Берлиоз-Бенгальский-Поплавский и все это Фролов (браво-браво! - все кричат, тут он выходит и кланяется; все кричат - браво-браво! поприветствуем, герой уходит в кафе "Легато", куда вообще сегодня уходят все артисты; зал скандирует: Фролов, Фролов! девушки падают в обморок, мечтая о конфетке; пора давать занавес и сдавать валюту!)
и Маргарита, так крикнувшая:
- Я хочу, чтобы мне вернули моего Мастера;
и так прыгнувшая, так выгнувшаяся, так замершая в воздухе, что поползли мурашки;
и Воланд, любующийся собой то в вилку, то в крышку-документ, нашлюбимыйиностранецдорогой, пейдодна, пейдодна; эх, Русь, птица-тройка...
(господи, по телевизору кто-то кричит "горе, горе!", как к месту он это кричит)
Гелла и Азазелло ужасно хорошо друг друга оттеняют и все время перекликаются друг с другом, они похожи на интервал вроде кварты; именно Морозова и Гольк, а не разные другие геллы, какие бы они там ни были.
И Бездомный.
Боже мой, ведь открытием сегодня для меня, кроме Оксаны, был Бездомный. Раньше он вроде пресный, бесцветный (он вообще немножко бесцветный), и в контакт ему вступать как-то ни с кем не удается - может, это и так, но просто раньше я на него не смотрела не то что пристально, а вообще, наверное, не смотрела. Вот это да, как можно было этого не видеть, как в здравнице после морфия у него были такие глаза, ладно, что уж тут, мне не под силу подобрать слов, какой он был в этой здравнице; разве что сказать "да вообще..." и закатить глаза, потому что сил нет, слов нет, как он мне сегодня понравился, бедный.
И да, фрак или черный пиджак, была какая-то фишка у Бегемота-Исаева, а у меня в голове осталось лишь ощущение, а сам факт забылся, вот это да; и тут такой оркестр играет на пилах и тянется вереница снова из подполья;
я знаю, что эту запись не поймет почти никто, потому что вы, должно быть, не видели, а я не умею так рассказать, чтобы кому-то захотелось смотреть;
я сколько ни смотрю этот разнесчастный МиМ и не могу остановиться, он гениальный, наш уважаемый переводчик при особе иностранного артиста
да вот он, зелененький, в окне торчит
а потом, конечно, бал, фрак или черный пиджак, йакоролевафрида, вас прощают, невидима и свободна, и по-ле-те-ла
всем спасибо, выпуск театральных новостей отменен по техническим причинам, артистов просят покинуть театр
как рада, что записывала это все - всю леность и нежность
А ночью мне приснилось, что у меня есть сын.
За всю жизнь это второй сон, когда у меня там есть дети. Кажется, никогда в жизни не было так страшно.
я хочу там жить да я согласна, кажется, на добровольное изгнание и чтобы слышать только этот язык, все эти олелия, т.е. шум-гам, чтобы в дом приезжали близкие, когда захотят, чтобы говорить с ними громко и быстро
а еще в этой записной книжке некоторые страницы пусты. как будто смыто - то ли водой, то ли еще чем. взяла ручку и обводила выдавленные на бумаге слова, нежно и осторожно возрождая уже написанное однажды, но забытое. не помню, как писала некоторые вещи. некоторые интересные вещи, о которых и думать забыла. списанное ли откуда-то или мое собственное - я не помню.
я люблю не помнить
там много страшных вещей про сны и про близких
про то, что нет никакой разницы - две тысячи километров или два шага. все так же далеко.
меня иногда злость берет - приходит такая, злость, в ватном платье, с карточным лицом, с дверцей в виске и берет, и становишься куклой, тобою вертят и играют, как хотят, стук-стук, ам-ам, голова из стекла, из пыльцы дыхание, потом еще раз двести сорок строчек пропустим, и ты снова. опять добрая девочка.
или сидишь и веришь, что своей жены он не любил, и вообще не страшно, пусть и нету никаких крыльев, разве только дети есть, дети вот есть, крыльев нет, и не страшно, самое главное - тебе не страшно. ты можешь притвориться, как будто ничего нет, я еду в метро с надкусанным яблоком, а ты можешь притвориться, а можешь и не надо. лучше сразу в лицо и не бояться.
Сцена - лучшее обезболивающее. Пока Рекемчук говорит свои речи, Гоша из нашего угла рассылает по аудитории только что изготовленные мартенички и хвастается выигранным ремнем. Рядом разговор о конопляном молоке. М. два раза лизнул пальцы своего соседа спереди и уткнулся в книжку. Под столом, пробравшивсь туда среди разных ног, пятно солнца. Я в черных перчатках. Стоит сойти со сцены, как все возвращается, усиленное в несколько раз. Я больше не танцовщица. На ближайшие две недели или на всю жизнь, черт его знает. Мне снилось как дом, в который мы вошли поехал, и как меня приговорили, а сегодня сердце пропустило два удара, мы повесили записку на дверь тринадцатой аудитории, но Просыпаешься ночью, когда душа раскрыта, подобно цветку, и понимаешь, что рядом - не тот мужчина, а в соседней комнате - не тот ребенок, и что же тогда сделать. Белая, теплая, пуховая шаль вокруг шеи и по вечерам мы собираемся читать, но выходят верлибры-переростки.
скоро снова "дневник грязной евы". все как и прошлой весной: воздух, охапки желтых цветов, песни в крошечном восточном магазине, улыбки и миллион незнакомцев. только еще лучше.
мама образумилась и вместо разных обидных вещей подарила замечательное старое издание "Легенды об Уленшпигеле", потому что наше развалилось, и толстую книжку про искусство Италии.
вчерашний концерт провалился. но если понравилось хотя бы одной Кудряшке, значит, не зря.
у меня в горле клокочут чайки и я лежу на черном покрывале, укрытая белой шалью. йа.
две женщины идут синхронно, одна в вагоне, другая снаружи, в стекле идут две прозрачные женщины, женщина и ее тень, покатые полные плечи, одна за другой.
зеваю до горячей воды в ушах и яблочное мыло разламывается на две половинки.
на лед ступать нужно смело.
46. Если кому приснилось, что из его тела проросли побеги, то он, как некоторые считают, умрет, потому что растения прорастают из земли и в землю же превращается тело покойника.
мы вместе смотрим на снежные хризантемы, на женщин в мехах, вместе в автобусе, вместе в лифте, я говорю "одиннадцатый", он нажимает седьмой и выходит, хромая, я улыбаюсь так, будто он обязательно придет ночью и на одиннадцатом живу только я, одна.
белый и синий - цвета глубокого вдоха полной грудью, оборванного вздрогнувшим сердцем