23:12

/in aqua scribere/
на семинарах тихонечко сплю в уголке, во дворике тихонечко сплю на скамейке, попутно ковыряясь с отверткой в словах и сшивая реплики свои и чужие, так мило, стою столбиком над лужами и начинается дождик. дома тихонечко сплю под столом, слушая знакомый голос, читающий "этрусскую вазу" мериме, небо темнеет, влажноватая широкая полоса остывающих цветов на западе, как будто солнце прокатилось - не с востока через зенит и плюхнулось там в землю, - а медленно прокатилось огромным шаром по тоненькой линии горизонта, как циркач по проволоке на одном колесе. просыпаюсь, тру глаза, которым больно и начинаю стихи читать.



Год 1900.



Освободиться от мысли о собственной персоне -

вот первый совет в депрессии.

Переношусь поэтому в год 1900.



Но как найти общий язык с царством мертвых?

Всматриваюсь в зеркала,

в коридоры зеркал, отраженных в зеркалах.

Там мелькнет шляпа с пером, кружева,

иль белизна наготы в полумраке,

Мариоля, Стефания, Лилька,

расчесывающие длинные волосы.



Если они выпали за пределы пространства и времени,

то должны быть там, где император Тиберий

или ловцы бизонов двенадцатитысячелетней давности.

Но они по-прежнему рядом и лишь удаляются,

медленно, год за годом,

словно и дальше участвуя в нашем нечистым бале.

(с)



справа покачивается посеребренный месяц. острые рожки.

20:35

/in aqua scribere/
всем спасибо. всех уволить.

вынужденное молчание ничуть не тяготит. утром вымокла, неся зонтик в руках; Маша не спит по ночам и не хочет возвращаться в Питер, и она нарисовала мне лошадь, чудо, честно-честно.

вчера:

час слонялась вокруг василия блаженного.

"Москва - город бессмертных.

Здесь люди не думаю о смерти.

Им некогда.

Не верите?

Идите на Красную площадь.
(- сходите, здесь недалеко...)

Там Мавзолей с мертвецом.

И это тоже никого не волнует".


видели кота, работающего в музее Булгакова, на руках сидеть не хотел, все порывался сбежать в крошечную ванную и пренеприятно мяукал, дергая лапами. хлыстом перед носом не заинтересовался, вообще - крайне ворчлив и надут; бегемотище.

***

к вечеру поняла, что был понедельник, и утром некуда деться от мокрой одежды, волос на шее и отсутствующих, судя по ощущениям, пальцев. пора всех уволить. или как следует вымыть окна.

Я не решила заняться йогой, но у шкатулки три крышки – две боковые и одна верхняя. Если откроешь первую, маленькие люди испуганно полезут прятаться под камни, в панике крича друг другу, что небо раскололось и сейчас вот пойдет огненный дождь. А дождь не пойдет, и они все расплющатся, вдавятся обломками скал в землю и изредка будут шевелить не поместившимися руками и ногами. Лучше скорее закрыть эту крышку. Просто некрасиво: лежат камни и шевелят маленькими отростками; или: вдруг передумают и задумают из шкатулки вылезти.

Если открыть вторую, ту, которая боковая, и посветить в темноту отверстия фонариком, то все равно ничего не увидишь. Похоже на нору, ничего необычного, узко, затхло, холодно. Может быть, именно туда убежала рыжая крыса, которая не откликается уже пять дней, и тогда, если досветиться до ее застрявшего тела и откупорить нору, можно разглядеть вдалеке, через пятьдесят семь поворотов и двести тринадцать спусков крошечную точку света. Это, наверное, земля где все вверх ногами или что-то в этом роде.

Если открыть третью, нижнюю, то из шкатулки польется вода и в две минуты вся комната наполнится – сначала запахом соли и йода, потом мелкими серебристыми стаями рыб, плывущих в унисон, потом катящимися по полу и потолку морскими ежами, а потом станет нечем дышать. Нужно будет перебороть свой страх и вдохнуть голубую воду сквозь кожу, горлом, носом, глазами и ушами; сначала похоже, как будто вдыхаешь ленивую колышущуюся медузу, но это пройдет уже на третьем вдохе и сделаешься голубым и бездонным, как пьющая стенами комната.

Хранить в недоступном от детей месте. При температуре не ниже -10 по цельсию. Не бьется, конечно, но лучше не рисковать. И лучше не смотреть долго. Говорили, уже двух – затянула.


19:27

/in aqua scribere/
Биография, то есть то, что пригрезилось, или долгое сновидение.

Облака слоями уложены на краешке неба в просветах берез.

Желтые и ржавые виноградники под вечер.

Был я недолго слугою и странником.

Свободный теперь, возвращаюсь путем небывалым.

(с)

/in aqua scribere/
сегодня, между девятью двенадцатью и девятью двадцатью, где-то на ступеньке подземного перехода под тверской, мне нестерпимо, невыносимо, до крика, до смерти, каждой своею костью хотелось быть мужчиной,

потом, на следующей ступени, все прошло;

сейчас мне многое прощается и позволяется, сейчас на меня можно смотреть другими глазами, так что

все хорошо.

к москве идут дожди.

23:25 

Доступ к записи ограничен

/in aqua scribere/
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

20:23

/in aqua scribere/
ненавижу встречать в метро девочек с хлыстиками, прижатыми к ноге.

каждый день что-то не то; в неуловимом, в слове ли, в шаге ли сквозит неправильность; я нежничаю с собою каждую секунду и позволяю броситься на скамейку, чтоб сидеть там час неподвижно, потому что не могу шевелиться - ни словом, не делом.

отыскала пугающую названием аудиокнижку и три раза слушала только голос, только голос сквозь слова, угадывающиеся заранее интонации, потом дослушалась до смысла и снова не могу правильно сказать: разве что все слова сегодня - просто слова, без стилистической окраски, без грубости, так нравящиеся в произношении, и черт знает, что услышат другие.

такой розовый вечер. иллюминация по заказу королевы, которая пьет чай на кухне и мечтает, чтоб поскорее вскрылись озера и можно было начать удить рыбу.

удить рыбу.

каждое утро.

(я знаю, кто исчезает сейчас. и почему, и из-за кого, и всегда

без смысла сегодня все.

и все.


/in aqua scribere/
ну вот, да.

поньедельничное.

поненичегонедельничное.

в обед брожу вокруг лита кругами, туда-сюда, качаю головой на любой чересчур блестящий предмет и думаю, как приятно спать в зеленых креслах, похожих на пухлые ладони. болезненный прищур глаз. решаю озаботится поисками театра, чтоб вечером не метаться от одного похожего дома к другому, и решительно поворачиваю назад.

цветы все равно не продают, денег все равно нет.

иду от метро обратно в лит по полшага в полминуты и левая нога поворачивает в сытинский переулок, я, конечно же, за ней, по лужам, прямо по дороге, куда глаза глядят,

глаза глядят налево, на светло-золотистую табличку, потом глядят прямо, но ничего не видят, потом глядят за угол и, наконец, находят вход в подвал. очень удивляются и радуются обшарпанности входа. горит красная лампа на самом нижнем лестничном пролете. у порога пустые ржавые баллоны с газом, на застрявшей в раскрытом положении двери яркая сине-зеленая афишка, окна слепые, вокруг машины стоят. ждут хозяев.

ага, думаю, так. пора возвращаться на семинар по античке, до него десять минут, мне переулками бежать, бегу. театр нравится, и свет красный, и полуживая разваливающаяся лестница, и запертая дверь, и догадки того, что может быть за ней. лужи и лужи.

античная литература все длится и длится, все длится и длится, и как-то приторно оседает в горле латинскими именами, не люблю, скучаю, разглядывая клеточки тетрадки, и думаю: о, ньебо, стоило же попасть один раз туда, откуда не выберешься. ты чуешь воду? ты то, ты не то, ты тонешь.

голодаю третий день, денег нет, печально, весело.

вечером на лестнице старушка говорит:

- отойди сюда, там идут пьяные, еще свалятся на спину, - и дает мне желтый цветок.

беру его, как смычок, и ушагиваю медленно в неожиданно-летние улицы; снова до подвала, думаю три минуты и спускаюсь. грохочу по лестнице, открываю дверь и натыкаюсь на три мутноватых лица в крошечной черной комнатке. где берут билеты? - вопрошаю. кивают на вторую дверь, ухмыляются.

-вы тоже ждете?

снова ухмыляются: - типа того.

ну да, ну да.

- а вот тут я участвую, короче, и еще здесь я, вот, где свет написано, там я, и еще тут, а это друг мой, а че этот тут делает, а фиг его знает, а еще тут, короче, я, - поясняет высокий бородатый стас, тыкая в каждую афишку. трое юношей внимают:

- круто. да, в натуре. очень круто.

маленькая женщина тихо и тяжело кашляет в уголке.

заплатив в два раза меньше ожидаемого, пробираюсь в зал.

три ряда, черные стулья, сцена - полторы комнаты. на полу черные доски, черный стол, два таких же черных стула, окна закрыты черной фанерой, повсюду глуховатый свет; нас пятеро в зале. я отгрызаю у желтого цветка половину стебля конец и выхожу:

- когда начинается спектакль?

- ну, по идее, в восемь, - говорит стас.

- значит, можно еще побродить?

- ну, типа того.

сидя на корточках у входа в театр, рисую на стебле иероглиф "предательство".

в крошечном тупичке необычайно тихо. сверху падают капли, из земли растет ржаво-рыжая штуковина, похожая на отрезанную голову, кирпичная стена какого-то дворика-ресторана разрисована граффити, мимо проходит кудрявая девушка с огромной сумкой и улыбается. а ступеньки за моей спиной просто в воздухе висят, между ними - зазоры, а соединены они - прутьями, тоже ржаввыми, все ржавое, тихое.

(- здравствуйте. можно сказать вам одну вещь? когда вы шли, ваши шаги были похожи на капающую воду).

А вверху самолет по кривой, и ворона над садиком похожа на заблудившегося человека, и я почти уверена, что вот следующие шаги принадлежат опаздывающим актрисам, а неподалеку две пожарные машины загородили дорогу, чтоб потушить какой-то труднодоступный дом и озабоченные водители, распахнув двери, ругаются друг с другом, и я почти слышу голоса, ручка вываливается из волос.

я пишу на своей руке иероглиф "предательство". утром я не была уверена, что он существует. было бы отлично, если бы в японском языке не было такого слова, потому что все, совершившие его, тотчас бы делали себе харакири, не успев дать названия своему поступку.

- Чикаго, Чикаго, Чикаго...

- мы вместе, кстати, приехали, - говорит Лена, и не раздеваясь проходит на сцену, пьет минералку из бутылки, шумно дышит и разглядывает зрителей огромными синими глазищами.

- ну, что ты, вырядилась, как светофор, - смеется мама.

она в осенне-сером платье, Лена же замотала голову красным шарфом, пальто ее в цветах, сапоги рыжие, а лицо - маленькое во всех этих красках, белое, хитрющее.

они уже начали, сразу, войдя, начали; мама и дочка; за столом, много бумаг, чайник, кружки и печенья-конфеты.

- вот налью сейчас себе горяченького , - суетится Диана, - и начнем, сейчас...

- А мне, чё ж я тут - холодненькое буду пить, да? Тоже хочу горяченького, - наливает кипяток в чашку Лена и, опасливо гримасничая, пробует, морщится, обжигаясь, и улыбается.

- Дай пакет, там пакет черный на стуле! - кричит мама из крошечной гримерки.

- А у тебя там что? - любопытствует Лена, обходя пакет.

- Что-что... Что? Личное у меня там, давай сюда!

Мама выходит сама, берет пакет и, едва зайдя в гримерку, роняет, на сцену вываливается черная туфля.

- У... личное. А у меня вот, а у меня тоже есть личное! Белое только, но личное, да.

Садятся, вздыхают. Лена - вскакивает, уносится в одну дверь, потом входит через другую в зал.

- а сейчас, дорогие зрители, моя мама сыграет вам спектакль, - объявляет, хихикает и снова исчезает. Потом садится за стол, осторожно прихлебывает горячую воду и снова обводит всех взглядом.

я с самого начала в каком-то восторженном ужасе от размеров зала.

в пьесе - шесть действующих лиц, на сцене - двое, Лена и мама, причем в первой - всё-все-всё, и школьница, мечтающая стать знаменитой, и храпящий оператор, и его жена, и мамина подруга, и бывшая, далекая, полузабытая мамина нелюбовь, в ней, не встающей из-за стола, и рыжей, и невероятный голос. и ее маме тоже приходится побыть чужой матерью, руководительницей кружков, но больше все-таки собой, немаленькой, немолодой и несчастливой.

на столе стоит чайник, который усовершенствован в телефон и утюг и магнитофон.

зрители немного жалки.

глотнув всего этого, выносятся вверх по лестнице, идут по темным улицам в своим дома, (как будто причастившись).

маленькая история для четырнадцати человек. я вцепляюсь в стул и не шевелюсь еще десять минут после того, как все закончилось.

*

а потом, выйдя уже, выбежав, я брела вверх к тверской, сунув в рот свой обломанный конец цветка с иероглифом "предательство" и читала вслух все, что видела, нараспев, глухо, высоко, потому что вокруг никого не было. "машины не ставить" - пою квинту какую-то, с хрипом втягиваю воздух, даже с храпом, как старый мужчина, и злым низким голосом грубо говорю "алё" в телефон, напрягая горло. потом снова квинтой начинаю говорить нараспев женское имя, представляя, как стану мучить несчастную девочку, "господи, господи, так никогда не бывает, что же за весна, почему такая весна, отчего так невозможно не быть счастливой каждой мелочью, куда делась москва, окружающая этот переулок - ипполит, ипполит, болит, как-то судорожно писано по бумаге..."

- помогите! помогите! - кто-то вдруг начинает перекрикивать меня сверху, и окна здания через дорогу светлеют под приглушенный шорох аплодисментов, я медленно узнаю тюз и три минуты слушаю неумолкающие хлопки и крики "браво!". сама уже ничего не пою, не кричу, только кружусь, лениво переступая ногами на одном месте.

аплодисменты - все гуще, звучнее, а потом идут на спад, стихают и, как только в освещенном холле второго этажа, появляется первый зритель, переулок оживает, отовсюду выползают люди и идут, беседуя, будто так и надо, будто они не из воздуха повыпадали, а просто свернули из трехпрудного сюда, а потом выйдут на тверскую, которая медленно начинает звучать.

снова закусываю стебель нарцисса и, подняв голову, иду дальше.



***


07:41

/in aqua scribere/
была вчера в театре.

там песню пели. вот.




ЧИКАГО



Когда вся судьба ещё тайна

И души чисты, как бумага,

В учебнике, в школе случайно

Я вдруг увидала Чикаго.

И с клятвенностью пионера

Сказал ты надменно и странно:

- Когда-нибудь миллионером,

А, может быть, гангстером стану!..



ПРИПЕВ:

- Чикаго! Чикаго! Чикаго! -

Вопила мальчишек ватага.

А я, как давно это было -

Забыла, -

Ещё никого не любила!..



И не было плакать причины,

Но стало мне вдруг не до смеха,

Когда о тебе сообщили:

- Он, вроде, в Чикаго уехал...

Нам будущее неизвестно,

Но я к переменам готова.

Назначь же мне время и место,

Где мы повстречаемся снова!



ПРИПЕВ.



Я, в общем, живу как другие.

И в этом есть тоже отвага.

Но мучит тебя ностальгия,

И ты позвонишь из Чикаго.

И голос, знакомый до боли,

Сквозь страны, достигнув России,

Вдруг скажет: - А помнишь, ты в школе

Была невозможно красивой?!



ПРИПЕВ.




00:07

/in aqua scribere/
(- собака, позвольте, вы мешаете нам пройти)



Однажды прекрасным весенним вечером я решил уйти из дома.

Но не рассчитал и прилип к девятнадцатой ступени. Она вздрогнула, размягчилась, ковром проросла и я решил остаться там жить.

у подростков вокруг влюбленные лица.

хмурые танцоры возвращаются домой.

человек справа заснул и коснулся головой моего локтя. какая у него смуглая кожа.

в вагоны запахи вносят бережно, шаурма с дымом, духи тяжелые, яблочное мыло.

в нехорошей квартире дают бал, но куда едут спящие мальчики в летней одежде и печальные девочки в весенних куртках, с ногами в клеточку и руками в фенечку.

если закрыть глаза, перестаешь понимать, где находишься.

Можно - в Японию, можно - в декабрь двухтысячный;

все равно нет ничего тише, печальнее и утомленнее воскресного вечера.

этим вечером все возвращаются.

вот две женщины: в очках и в куртке,

смотрят на мои ноги,

подойдут и скажут: "хочешь стать нашей дочкой?"

(у меня в сумке Кортасар)

Не видно в словах дыма, не видно воскресенья,

но такая смуглая кожа, влюбленность на лицах:

уместно и в рифму: хочу застрелиться.

немое, неправда, но если на бал - то обнаженной;

и целовать руку королеве, пока не узнает, чьи губы при жизни ее - обожали; мои немои ли,

вечер тих, ветер спать,

гудят в шахтах лифты, прилипши, думаю: к весне.

умер Кароль, не печальтесь,

он был ясен, и одеждой,

и улыбкой в девяностых.

Вслепую пишу и играю вслепую, звана на прием - хочешь стать нашей дочкой?

В сумке Кортасар, весеннее платье и 19 ступень, как невозможность признаться.



(- что с тобой?

- феерично.

- и все-таки?

- Алдонин - это режиссер. "шчё такое?". Он же Фагот. Собака, пропустите. Псы. О небо! Ты не читала, как я могу рассказать тебе? Там, нет, не так; как она поет; сначала прочти, потом я отведу. Красное платье. Нет-нет-нет-нет-не-тнетнетнетне...О небо!

- Вот тебе козинак.

- М,грм,аргх,о,м,ммм.

- Подавилась?

- гмхх. мммм... ох. нет. вкумнсо.)

17:57

/in aqua scribere/
Однажды прекрасным весенним вечером я решил сбежать из дома.

18:09

(дни)

/in aqua scribere/
я тормоз, дорогой дневник.

я такой тормоз.

я сижу тут, перед монитором, бью по клавишам - и это единственное, что могу делать.

ни читать, ни говорить, ни писать, ни ходить, ни слушать, ни смотреть, я ничего не могу.

в понедельник я собираюсь в подвал документальной драмы и думаю, тащить ли кого-нибудь с собой, но вряд ли потащу.

я с трудом чувствую свои ноги, только покалывание и холод.

нужно разобрать тексты к семинару толкачева.

волкова - тихий ужас.

алхаса еще не читала, но его "анамнезис" в прошлый раз... м... совсем его не помню.

еще не встречала текста, который бы мне понравился.

фильмы мы так и не посмотрели. оказывается, если ты шлешь мастеру письмо со своими мыслями и текстами, - это не навязчивость, это живое участие в семинарской жизни. я ничего не шлю. я и так виноватой себя чувствую, что хожу к нему. надоело все. наша маша такая улыбчивая. наша оля так удивительна. наш игорь такой логичный. наш аркадий такой суровый. наша яна давно не появлялась.

заранее билеты на понедельник не продаются. я надеюсь закричать.

в полвосьмого подбреду туда и отдам последние деньги.

по-моему, я неправильно написала слово "полвосьмого".

по-моему, потом мы будем жить на капусте.

по-моему, мне могли бы запретить.

но моей маме отчего-то все равно.

я уже шевелю только пальцами одной руки.

скоро и это прекратится.

засохну в своем кресле и развеюсь будущей весной.

ура же.


21:05

/in aqua scribere/
ерь, как и бемоль, похож на каплю.

мне недавно снилось, как мы слушали Баха на семинаре по текущей литературе, а еще я мечтаю услышать вживую орган.

и этим вечером, я чувствую, мне очень нужен хвост.

мама вбегает в комнату.

- папа сказал мне, что ты много прогуливаешь! - говорит, потрясая телефоном. - ты ему призналась!

Я ем, читаю, в сети ползаю, ничего не помню ни о каком признании.

- Да! - возмущенно тяну я, забыв от неожиданности соврать. - Да, конечно! Ужасно много прогуливаю!

Мама облегченно вдздыхает, не верит, уходит.

меня в деканат за прогулы зовут.

боюсь растерять свои чувства.

по-моему, они сыплются из меня, как высохшие иголки.

мне нечему их доверить, и они сглаживаюся под следующими наслоениями.

после того как я подралась с зубной щеткой, мне больно шевелить губами. и, следовательно, есть, говорить, хихикать и прочее. будто все изнутри заморожено анестезией. вроде давно должно пройти, но не проходит.

скоро начну тревожиться.

что еще?

ну, например, то, что я сегодня в обед бродила вокруг театра, облизываясь и считая деньги, и в итоге отдала все, что можно, за билет на воскресенье.



***

Герцогиня: (наталкиваясь на присевшую Абигайль, с отвращением) о, какое милое дитя. имя? твое имя, ну?

Абигайль: (испуганно) А ...

Герцогиня: ага. так.

Абигайль: а... а... а, бэ...

Герцогиня: (удивленно) м! а-бэ, да. правильно, а-бэ, цэ, да...

Абигайль: а... а... а... Абигайль!

Герцогиня: (помрачнев, вспомнив) ах. ну да.

***

снова в расчетах.

и еще немножко.

так вот, на сцене - эти трое, Королева, Мэшем и Абигайль, я смотрю, от дыма на сцене болят глаза и вдруг я понимаю.

там между кулисами пространство очень маленькое оставлено, они нарочно сведены, а троица - на авансцене, а между бордовыми драпировками - темнота, темный проем и в нем клубится дым, и я смотрю на него, потому что люди неинтересны, а королева лежит без движения, и я смотрю на него и вдруг понимаю, что это лица. Лица мужские, грубые, искаженные, меняющиеся, врастающие, израстающие друг из друга, одно за другим, с узкими глазами или огромными провалами вместо глаз, с раскрытыми или плотно сжатыми ртами, нереально реальные, честно - и чудовищные, уродливые, лаконичные, маски из дыма, живые лица, ни с чем не спутаешь, и страшно очень - одной половине меня, вторая заворожена, не шевельнется, спокойна, все правильно, этим вечером все правильно.

разговор с незнакомой женщиной до и во время антракта.

герцогиня, которая оставалсь герцогиней до последнего вспыхнувшего огня, до последнего соприкосновения кулис.

лошади на улице.



***

наконец-то, пятница.

/in aqua scribere/
" – А море круглое! – весело сказала Юкико.

Действительно, горизонт описывал едва заметную дугу. Под окном с одной стороны были зеленая лужайка и плавательный бассейн. По лужайке шли девушки, прислуживавшие при игре в гольф. Тоненькие, затянутые в голубые форменные тужурки, с сумками за плечами. Из сумок торчали клюшки.

В другое окно, выходившее на запад, открывался вид на Фудзияму.

Кикудзи и Юкико спустились вниз и вышли на широкую лужайку.

– Какой ветер, ужас! – сказал Кикудзи, поворачиваясь спиной к ветру.

– Подумаешь, ветер! Идемте! – Юкико с силой потянула его за руку.

Вернувшись в номер, Кикудзи принял ванну. Юкико тем временем поправила прическу и переоделась, готовясь идти в ресторан.

– Надеть? – спросила она, показывая Кикудзи серьги и ожерелье из розового жемчуга.

После ужина они немного посидели в солярии. День был ветреный, и в солярии, огромном стеклянном полукруглом зале, выходившем в парк, не было ни души. Стекло и занавеси. Цветущие камелии в горшках. Тишина.

Потом они перешли в холл. Уселись на диван перед камином. В камине горели огромные поленья. На камине в горшках росли африканские лилии. За диваном в большой вазе плавно изгибалась ветвь рано цветущей красной сливы. Деревянное плетенье высокого потолка в английском стиле было легким и изящным. От всего веяло спокойствием.

Откинувшись на кожаную спинку дивана, Кикудзи долго смотрел на огонь. Юкико тоже сидела неподвижно. Ее щеки разрумянились от тепла.

Когда они вернулись в номер, стеклянные стены были задернуты плотными занавесками.

Номер был просторный, но однокомнатный, и Юкико переоделась в ванной.

Кикудзи сидел на стуле в гостиничном халате. Юкико, в ночном кимоно, подошла к нему, остановилась.

Ее кимоно было каким-то особенным: из модного материала, годного и для платья – рыжевато-алый фон, по нему рассыпаны маленькие гербы; рукава короткие, в стиле генроку; покрой свободный, легкие, свежие линии. Кимоно перехвачено узким мягким зеленым атласным оби, Юкико в этом кимоно походила на куклу-японку, сделанную в Европе. Из-под алого подола виднелся краешек белого нижнего кимоно.

– Какое милое кимоно. Сама фасон придумала?.. А рукава в стиле генроку?

– Не совсем, это просто моя фантазия.

Она села за трюмо.

Спать они легли в полумраке, не выключив светильника на ночном столике.

Среди ночи Кикудзи вдруг проснулся от сильного шума. За окнами бушевал ветер. Парк кончался у моря обрывом, и Кикудзи подумал, что это шум разбивающихся о скалы волн.

Юкико в постели не было. Она стояла у окна.

– Что случилось? – спросил Кикудзи, вставая и подходя к Юкико.

– Да вот… грохочет все время… Так неприятно! Ужасный грохот! А над морем – смотрите, смотрите! – появляется и исчезает розовое зарево…

– Маяк, наверно.

– Я проснулась и уже не могла заснуть. Так страшно. Я давно уже здесь стою и смотрю.

– Чего же бояться? Просто волны грохочут. – Кикудзи положил руки ей на плечи. – Глупенькая, разбудила бы меня.

Казалось, Юкико вся поглощена морем.

– Вон там, смотрите, розовый отсвет…

– Правильно, огонь маяка.

– Может быть, и маяк, но… кроме маяка, еще что-то, гораздо ярче. Ведь настоящее зарево!

– Ничего особенного – маяк и бушующие волны.

– Нет!..

Действительно, грохот, разбудивший Кикудзи, был не от бушевавшего моря. Море, слабо освещенное холодной ущербной луной, было спокойно.

Кикудзи некоторое время вслушивался и вглядывался в пустынную черноту. Розовые вспышки, озарявшие мрак, не походили на огонь маяка. Промежутки между вспышками были неодинаковыми, нерегулярными.

– Это орудия. Я подумала, что идет морской бой…

– А-а, правильно! Наверно, маневры американских военных кораблей.

– Да… Как страшно… И неприятно…

Плечи Юкико наконец расслабились. Кикудзи обнял ее.

Над черным морем, освещенным осколком холодной луны, шумел ветер, вспыхивало и гасло розовое зарево – отсвет далеких выстрелов. Кикудзи тоже стало немного не по себе.

– Нельзя же стоять так всю ночь и смотреть… Да еще совсем одной…"



Кавабата Ясунари.

"Тысячекрылый журавль"


00:32

/in aqua scribere/
У Кимико очень маленькие руки и густые ресницы. Ей не забинтовывали ноги и она всегда сидит, поджав их, опустив плечи и грустно смотрит в окно. Когда наступает осень, все краски в окне начинают пылать, даже ветер чайно-красного цвета. Он залетает в комнату, овевает Кимико запахом цветущих хаги и затихает у нее на коленях.

Однажды наступила осень, но в окне зеленело. Тогда Кимико расплела волосы и развязала оби. Она не спала специально, чтоб увидеть перемену, и ее глаза с огромными зрачками, как круглые черные камни, застыли в неподвижности. Она с трудом моргнула в первый раз и поджала губы. Моргнув во второй раз, она скинула верхнее кимоно. Сомкнувшись в третий раз, ее веки больше не шевелились. Кимико повалилась на татами и ее ноги безжизненно вздрогнули. Наверное, было очень больно, но она уже спала. Кимико ждала осени три месяца. Пообедав, она отставляла чашку с супом к сёдзи.

В комнату вошел человек.

Его черные ноги сломались в коленях и он опустился рядом со спящей девочкой.

Тихий ветер вплетался в его длинные волосы, и где-то за окном вздрагивал колокольчик.

- Ну, вот, - сказал человек. И почесал щеку длинным указательным пальцем. Мелкие морщинки на суставах углубились, кожа была песчаного цвета.

Когда Кимико проснулась, все было по-прежнему, все было обычно. Осень за окном уже не пылала, только спокойно, величественно и печально золотилась. Ноги не двигались. Ветер кружил красные листья по полу. В одном из углов сидел черный человек.

- Доброе утро, - сказала ему Кимико.

- Доброе утро, - ответил черный человек. – Я уже шесть дней вас жду. Собирайтесь.

- Я не могу, - ответила Кимико. – Мне нельзя выходить из этой комнаты.

- Я знаю, - ответил черный человек. – Это я запер вас здесь. Теперь – можно.

Кимико послушно села и поклонилась ему.

- Я готова, - сказала она.

- Пойдемте.

- Я не могу. Я не могу ходить. Извините меня, пожалуйста.

- Теперь можете, - сказал черный человек.

Кимико попыталась встать, но ноги не откликнулись.

Черный человек встал и комната сжалась вокруг него. Кимико вдруг оказалась у самых его ног и опустила глаза. Под густыми ресницами зрачки были неподвижны.

- Вот, возьмите, - произнес черный человек, и вложил что-то в ее ладонь. При этом он не наклонился, а просто вытянул руку. – Пожалуйста, в следующий раз, когда я приду за вами, будьте готовы пойти со мной.

Кимико кивнула.

На ее ладони лежала сладкая конфета в полосатой бумаге.

- Большое вам спасибо за конфету, господин, - поблагодарила Кимико. – Как скоро вы придете в следующий раз?

Черный человек вскочил на подоконник и потряс головой. Одна его нога все еще свешивалась в комнату. Он вздрогнул, когда один красный лист прилип к его лицу, закрывая глаз.

- Вообще-то, мы можем сделать все и сегодня, - сказал он и снова почесал пальцем нос. – Ждать ни к чему. Тем более, я могу забыть. Возьмитесь, пожалуйста, за мою ногу, - велел он Кимико. – Не нужно пока это есть. Вы еще успеете.

- Да, господин, - ответила она, подползая к окну. Взявшись маленькими белыми ладонями за его щиколотку, она вздрогнула.

- Готовы? Очень хорошо.

Черный человек потряс кистями рук, выгнулся в спине и мягко спланировал с подоконника. Его нога, а за ней – и Кимико, выскользнули из комнаты, мягко шурша.

Когда мимо проносились золотые деревья парка, Кимико смотрела внимательно, но когда все это вдруг исчезло внизу и справа, она потеряла интерес. Нога под ее пальцами была мягкой и теплой, как хвост дракона. Вокруг развевалось небо и одежды черного человека.

- Большое вам спасибо за конфету, господин незнакомец, - сказала Кимико, - куда мы направляемся?

Черный человек посмотрел на нее красным глазом и вновь отвернулся. Глаз его был по форме, как лист клена, и черное пятно в середине могло чуть передвигаться в разные стороны. Моргать этот глаз не мог. В тихом шорохе ветра посвистывали птицы.

Они опустились на самую верхушку дерева. Черный человек посадил Кимико на ветку. Его волосы вздыбились и обвивали уши кольцами.

Внизу медленно замирала деревня. Кимико сидела на ветке и ее некрасивые босые белые ноги покачивались. Едва уловимо пахло дымом, рисовые поля окрасились в малиновый цвет, кое-где блуждали золотистые блески, люди в бесцветных одеждах и шляпах расходились по домам. Велосипедист катил по дороге, отпустив руль и откинувшись назад. В ручье плескала рыба, две девочки наполняли ведра, придерживаясь за мост, чтоб не упасть.

- Что мы делаем? – спросила Кимико. – Почему вы принесли меня сюда?

Черный человек, сидевший чуть выше, посмотрел на нее. Потом перевел взгляд на узкую полоску жарко-красного, спокойного, усталого солнца. Оно опускалось за горы, тени наползали на дома.

- Не знаю, - ответил он. – Вообще-то – ничего.

Кимико медленно взглянула туда же. На ее белом лице не осталось ни одного слова. Алый пятиконечный лист лег на ее колено. Кимико сцепила руки, опустила голову и сказала:

- Большое спасибо за конфету. Она была очень вкусная.




19:44

/in aqua scribere/
знаешь, дневник, я тут сижу в шляпе, смотрю на рыжее, пустынное, горячее солнце - слепну от него. окно открываю, вишу: руки вниз, глаза закрыть, ресницы - свету.

а как подумаю, что могло бы сейчас быть - лето, и сидели бы на траве - рядом, на дереве - босые, на балконе - тихие,

так руки опускаются.

потому что еще очень далеко.

сейчас - дальше до лета, чем было в ноябре. неизмеримо больше почему-то.




18:46

(бы)

/in aqua scribere/
я могла бы быть старой француженкой, не боящейся солнца, с морщинистой шеей, жилистыми запястьями и рассыпчатым голосом; с котом у цветочного горшка и звонками каждый вечер: отказывалась бы ровно три раза, а в четверг сказала бы:

- в портовом кабаке, рядом с лавкой овощей, на мне будут темные очки и зеленая юбка.

потому что за три сотни вечеров я бы знала этот голос наизусть, каждый вздох различала бы еще до мысли о нем с того конца телефонного провода, каждое слово бы видела написанным, как выговоренным, я бы знала почерк - по голосу, и узнавала бы свои пальцы чужими, беря ручку. так я могла бы писать себе письма с того конца телефонных проводов, или наливать себе стакан за стаканом его руками, сняв с них мои кольца,

и, кстати, моя зеленая юбка порвана и на ней уже третий год спит кот - она вся в его седой шерсти, потому что он родился на три месяца раньше меня,

и я не боюсь солнца - очки разбиты, а из стекол я сложила у крыльца четыре слова, на всякий случай, чтоб спросить у прохожих, если вдруг сама забуду - такие мелкие слова, что не разгляжу; и могу поранить ногу.

на кухне сушится лук и дозревает сыр,

можно гладить кота и вязать из его шерсти варежки, только я никогда в жизни не видела снега,

- извини, - говорю я, когда звонит телефон, потому что четыре года назад я толкнула в магазине свою соседку и выхватила у нее из рук мягкий хлеб рыжего цвета.

- кто это? - отвечает мне мужской голос,

и я чувствую, что вот сейчас будет вздох,

и вздыхаю сама,

я надеваю ожерелье из зеленых бусин, по-моему это очень красиво, и оно свешивается почти до пояса,

а потом беру под мышку горшок с котом и иду к воде, забыв оставленные раскрытыми окна,

из машины выходят люди и смотрят на цветок, погибший под колесами, и мой кот с хлебными глазами и толстыми лапами умывается на обочине,

- с вами все в порядке? - спрашивают они, поправляя шляпы, а у меня есть зеленое ожерелье,

- меня зовут... - отвечаю я

и дальше слова, выложенные осколками очков слишком мелки, и я уже не могу разобрать последние два, и поэтому дарю зеленые бусины девочке из машины, которая гладит моего кота, который устало лежит на обочине,

и мне еще идти до берега, где я наконец-то откопаю телефонные провода и оборву их, потому что когда звонит телефон у меня неизменно ломаются пальцы.

08:26

/in aqua scribere/
дорогой дневник,

я тут вчера до трех ночи писала доклад по творчеству Горация,

а теперь понимаю, что из дома сегодня - ни на шаг,

потому что я шатаюсь и очень холодно, и лоб горяч и тяжел - только приложив к нему подушку, а себя уложив - под одеяло, могу во всю ширь открыть глаза.

в общем, вот так; но в прошлый понедельник меня тоже не было на античной литературе - это очень плохо,

еще хуже то, что я, выключив сейчас компьютер, засну и не вспомню об этом ни одного раза.

и все-таки это очень плохо.

нужно будет заранее придумать, что говорить, объясняя; хотя, вряд ли кому-то есть дело, зато потом я - мне - ох -

но кому еще я могу доверять, кроме собственного тела;

и почему - не могу доверять даже ему?



желтая луна, наполовину ушедшая в тучи - серо-сиреневые - и солнце, бьющее в стекла дома напротив.

зимой по утрам были сирены, как будто поезда идут, или корабли, или киты.

сейчас - вороны.

весна, в общем-то. чем дальше, тем живее.

22:13

/in aqua scribere/
я уже съела вишню, яблоко и отгрызла кусочек кружки, но все равно хочу спать и никак не могу начать работать.

22:09

/in aqua scribere/
вязкость

в руках.

раскричаться,

разбежаться б

но

- попозже.

17:19

/in aqua scribere/
шатаюсь на эскалаторах, голову кружит.



я, оказывается, и снаружи и внутри чудище какое-то, никому бы не пожелала быть мной, так нравится жить, так лета хочется, так - в общем-то, каждый день ною про себя об одном и том же. скучно.

прогуливаю много, прогуливаю себя по улицам, прогуливаюсь по улицам; бреду, бредятина, бродятина - и все весной пропитано, тяжелое солнце на моем лбу греется; все время хочу спать и есть; так необычно, когда на первый план выходят первичные потребности и требуют себя удовлетворить; на лекциях засыпаю, не могу себя контролировать, неинтересно этим заниматься.



***

дорогой дневник,

скоро апрель,

и город затопит.



я очень жду.