16:15

/in aqua scribere/
Поезда в этих краях шли с востока на запад и с запада на восток...

А по сторонам от железной дороги в этих краях лежали великие пустынные пространства - Сары-Озеки, Серединные земли желтых степей.

В этих краях любые расстояния измерялись применительно к железной дороге, как от Гринвичского меридиана...

А поезда шли с востока на запад и с запада на восток...




***



Великие, безбрежные пространства недолговременно зеленеющих по весне сарозеков оглушили Едигея. Вокруг Аральского моря тоже много степей и равнин, чего стоит одно Усть-Уртское плато, но такое пустынное раздолье видеть доводилось впервые. И, как потом понял Едигей, только тот мог остаться один на один с безмолвием сарозеков, кто способен был соразмерить величие пустыни с собственым духом.



(с) Чингиз Айтматов.

20:41

/in aqua scribere/
отстаю от своих часов.



ребенок в черном. нахохлившейся вороной сидит на поваленной березе. мне восемь. я всем вру о своем имени и о том, почему я одна. потом иду в лес и нахожу там привязанную собаку. она лает и я издалека начинаю считать ее своей.



***

отстаю.

***



недавно я видела во сне, как умирала моя мама. от какой-то неизлечимой болезни.

проснувшись, конечно, плакала сонными глазами, боясь, чтобы она не проснулась, и грызла подушку. потом вслушивалась в ее дыхание. еще никогда так не боялась спящих людей.

не знаю, как заставить ее пойти к врачу.



***

шуты - самые печальные люди на свете.

08:27

/in aqua scribere/
*-фотография, напечатанная на стене

*-Алиса-рыба-вода-Жаба

*-Марат, пустая сцена, зрители уходят, недвижимо, тихо, зрители не знают, все ли закончилось, они все стоят, стоят, стоят, и не глядят друг на друга, но не могут оторваться, не могут отойти. Мы не знаем, можно ли нам уже выходить на сцену. Зрители в замешательстве. Никто не двигается.

/in aqua scribere/
Хо-хо!

Проснувшись, обнаружила прелюбопытнейший шрам, окольцовывающий правую лодыжку.

Ни один предмет в квартире заподозрен быть не может.

В догадках.

Любуюсь.

23:52 

Доступ к записи ограничен

/in aqua scribere/
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

23:41 

Доступ к записи ограничен

/in aqua scribere/
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

21:40

/in aqua scribere/
Все. Всем в шкаф, читать, снять шарф.

/in aqua scribere/
Я прекрасна, прекрасна, с головой, обвязанной полосатым шарфом, с плечами, облизанными пламенным шелком, с руками шамански гремящими браслетами, с отрывистыми и хриплыми возгласами сквозь зубы, суть которых одна: не подходите ко мне, я иду по следам камней, по следам троллей и птиц, разучившихся летать. Все мои корабли сожжены, мои волосы стали пеплом, все мои войска полегли скошенной травой, которой и были с самого начала. Я иду, чувствуя под ногами паркет, и, закрывая глаза здесь, открываю их в лесу, стою по щиколотку в хвое и прислоняюсь плечом к сосне, которая тут же начинает пить мою кровь, а у ног вьются нежно-синие бабочки без тел – одни только порхающие крылья. И, посылая взгляд сквозь деревья, нахожу скалу, куда надо взобраться, чтоб услышать, как переговариваются они друг с другом, откуда можно увидеть этот лес и рухнуть в него, разбивая сросшиеся заклятья, вставшие куполом, а замшелые камни у старой дороги недоуменно переглянуться, поднимая брови и покачиваясь, когда я пролечу мимо, врежусь в тропу и ввинчусь в землю, успев зацепиться только зубами за корень, стряхнувший меня, не просыпаясь и следы эти зарастут за две ночи.

20:40

ночью

/in aqua scribere/
Когда, будучи задавлена тишиной, понимаю, что все равно не смогу уже уснуть, поднимаюсь и бреду на кухню, таща за собой одеяло и подушку на всякий случай, гремлю там кружками, вздыхаю дверцей холодильника, выставляю на стол перед собой горячий чайник, чтоб дышать его теплом и беру ручку.

Страшная глупость - писать такие письма.

Вроде "Доброе утро, мистер Йейтс, у нас тут скоро взойдет солнце, а я так долго не спала и так сильно отравилась грязным городским снегом, что уже путаю герметизм и месмеризм..."

У меня как всегда огромный запас ненужностей - среди которых старая желтоватая писчая бумага с сожжеными краями и орнаментом, нарисованным несколько лет назад в перерывах между репетициями балета по Пелевину, и еще я подумываю пририсовать где-нибудь свой герб, но его пока не придумала, так что ограничиваюсь двумя буквами в самом углу - до того мелко и неразборчиво, хоть и с разнообразными завитушками; но они так оплели букву, что на следующее утро сама не могу разобрать, и долго гадаю, кто написал это письмо.

Страшная глупость - писать такие письма.

Откуда-то притекает запах сигаретного дыма и голова становится такой тяжелой, что приходится держать ее обеими руками.

00:14

/in aqua scribere/
Ленивлюсь, мне мусорно, у меня желтый диван в голове и неразумные пальцы.

В голове гремит, в пальцах токи и течения, и не знаю, куда деть себя от этих мыслей, от которых я не в своем уме; в чьем же я уме?

В голове звенит и поет, я все время что-то забываю и на глазах – на глазах становлюсь непереносимой, на глазах нарастает соляная корка. По ночам приходят лошади и лижут мое лицо.

По ночам я бываю кем-то другим

Алиса, познакомьтесь, Бараний Бок

вроде этого,

и, кажется, снова начинаю уметь злиться и говорить;

первое получается лучше, во много раз лучше,

я стою в облаке птиц и молча злюсь, а их лапы взбивают мои волосы и делают меня похожей на банально-безумную ведьму.

Но не хочу ведьм, птиц и безумия.

Алиса, познакомьтесь...

/in aqua scribere/
/in aqua scribere/
Поднимаемся на четвертый этаж, я и я, хотя два совершенно разных человека, так было много раз, много лет каждый вечер приходилось подниматься на четвертый этаж.

Но лестницы стали уже, белее и ненадежнее, чем обычно, шатались, скрипели, мы все лезли вверх; у меня сумка забита ненужностями, книгами и ключами, вместо обуви и формы, но это представляется совершенно неважным, я все равно давно ушла из этого театра и сейчас вроде как иду в гости, не более того. В ее комнате оставляю вещи и мы направляемся дальше, все белое, маячат знакомцы с расплывчатыми, но узнаваемыми лицами – С.К., Виталик, обычные, привычные настолько, что я с удивлением вглядываюсь в них и думаю: ну, надо же – Виталик!

После расстались, я снова куда-то вверх ползу, чего-то там делаю, но нужно возвращаться, потому что прошло ужасно много времени, пока я карабкаюсь по этим шатким лестницам, происходит непонятное, нужно скорее возвращаться.

Снова в этом белом коридоре, где живут танцоры; где у нас там репетиционный зал, я не знаю, не помню, но сейчас мне нужно найти девочку, с которой мы вместе, и ее комнату, а все двери одинаковы; мечусь из коридора в коридор – бесполезно, не помню.

Вдруг по коридору шествует Виталик с вечно холодными и потными ладонями – в тапочках, черных штанах, без рубашки. Прежде чем он успевает закрыть за собой дверь, всовываю туда голову, спрашиваю его: где Янка? Знаешь?

Что-то отвечает, про соседний коридор и солнечный свет, лица не вижу, но голос странный, уж не обманывает ли?

И вот, наконец, вижу: стоит в конце белого коридора у окна, из которого льется солнечный свет – тоже белый, стоит с каким-то человеком в белых одеждах, и он говорит с ней очень медленно, очень ласково и аккуратно. Она тоже в белом; все светится - и ее волосы, и ее кожа, к которой я решаюсь прикоснуться, руки сами тянутся. И никто меня не отталкивает, она рада и странна, мы входим в ее комнату, которая оказывается самой последней в коридоре и я тут же беру свои вещи. Человек в белом из коридора стоит на пороге, я понимаю, что она никогда никого не пускает в свою комнату.

Неожиданно: яростные объятия, не помню, не знаю, как мы вдруг оказались рядом; почти истерические руки, забирающие себе чужое тело, светлые волосы, белая майка, неожиданный незнакомый запах, слезы – заходимся в почти-крике о том, как мы нужны друг другу: она ругается сквозь зубы, задыхаясь, и я отвечаю тем же, без памяти обе, будто нам скоро расставаться навсегда и мы никак не можем, не можем, не должны. Ее колено раздвигает мои ноги, мы превращаемся в одного человека, как будто из глины, мы вжаты друг в друга настолько, каждым нервом, каждой клеткой, что случись что-нибудь с одной, перекинется и на вторую, это ясно без разговоров; мы шипим друг другу в волосы и я не вижу, я не знаю ничего, кроме нее.

Вдруг…

вдруг ее начинают оттаскивать от меня. Оборачиваюсь и вижу ее тонкую руку, занесенную надо мною с лезвием в пальцах, я тут же понимаю, чего она хотела, а ее уже держат, прижимают к полу санитары, и я уже не вижу ее лица, только маленькое и хрупкое тело, хотя до сих пор на мне ее цепкие пальцы и на шее, кажется, проступает тонкая красная полоска, она все-таки успела.

Должна злиться и ненавидеть, да, разумом понимаю я; она кричит мне глухо с пола, что всегда будет… - и ее уносят вглубь, где сумрак, где нет белого солнца и где не будут так сиять ее волосы; и я выхожу.

По-прежнему отмечаю знакомые унылые лица, иду сквозь слезы, спотыкаюсь через шаг о собственные ноги, одергиваю себя, иду, как следует, и слезы не останавливаются; остаться бы там, навсегда с нею, только с нею – да чего ради? Не пустят. Мне ничего не остается, только уйти – и иду, и никак не могу объяснить себе ничего.



***

Еще: под утро я работала в разведке и мы взорвали Берлин. О да.






/in aqua scribere/
Была русалка, целыми днями валялась на песке и била хвостом по воде, радуясь, что ее кожа с каждым днем все бронзовее и золотистее, и начинает пахнуть апельсинами; нагреваясь солнцем, становится все горячее и горячее – но еще слишком холодная, чтобы согреть холодные руки принца. Он приходил на берег не часто, и, конечно, не был принцем, но она щурилась и все равно казалось, что рубашка у него из белого шелка, а не из рыбацких сетей, и сапоги оставлены за скалою, там же ждет злой конь и свита, и он ходит, бледен и худ, и вода в ее ладонях говорит ей, каков он сегодня, но нет в этом нужды: он всегда угрюм и молчалив, и холоден, холоден, холоден руками, глазами, словами; хоть она и не слышала ни разу его голоса…



И вот она лежит на мелководье и бьет хвостом по воде, она и так раскалена, а еще и предвкушение его рук в ее ладонях, и сияет ярче солнца, и бьет хвостом по воде, раскинув руки, и ждет, ждет, ждет…



… а если какой-нибудь наглец подскачет к ней сзади и стянет блестящий изумрудный чешуйчатый хвост, то обнаружит всего только ноги, самые обычные, человеческие, но сросшиеся ноги. А русалка поднимет крик от стыда и ужаса, да такой, что у вора разорвутся перепонки, и кровь его закипит и выплеснется из ушей, и из носа, и изо рта, обжигая кожу, а та затрещит, уступая голосу, и русалке останется только натянуть обратно свой хвост, извиваясь, и уползти обратно в море, но она не уползет, она будет рыдать и остывать над телом рыбака, у которого ни сапог, ни коня, ни свиты, только рубашка из сетей и дурной нрав, и теперь розовая вода плещется вокруг них, и ни солнца, ни тепла больше нет, только нелепая случайность, и надо же было так случиться, что ее руки оставляют ожоги на его груди, холодной, ужасающе холодной, уже навсегда холодной груди, и чешуйчатый хвост неуклюже лежит под водой…


18:23

/in aqua scribere/
Я странный человек, я лезу на крышу и у меня мешок за спиной.

Я в шляпе и с усами, я лезу на крышу, а потом иду спокойно, и не смотрю вниз.

Я лезу на крышу, у меня разваливаются ботинки и снизу на меня смотрят дети.

Я странный, я залез и вижу: у темного леса скользит по воде моя дама.



Она кажется наядой, а я странный человек и я стою на крыше.

Сегодня утром она вошла через окно, а раньше я ее никогда не видел.

Я понял, что она должна стать моей женой, и я иду за ней по крышам.

Но когда дети кидают в меня палкой, она исчезает.




/in aqua scribere/
Напишу тебе письмо, а вслед за этим – еще одно, и еще двадцать после, в каждом из которых - десять страниц исписаны признаниями, как я скучаю по тебе, а остальные две я уверяю тебя и себя, что у меня все хорошо, что мне интересно все, что происходит со мной, и только иногда, совсем иногда, редко вклинивается в меня это чувство, разрывая пополам. Не знаю, как оно называется и кто его выдумал, но вот что: хоть и пишу, что редко, хоть и рассказываю, как здесь здорово, но неправда, все неправда, все мысли мои о тебе, разбуди меня ночью – проснусь с твоим именем, ничего не помню, кроме тебя, как эгоистично, правда же? - не то. Ну, как объяснишь тебе, что больно, больно, что не могу думать ни о чем, кроме тебя; твое имя кричат чайки, сваливаясь на меня сверху и поднимаясь обратно в путаном танце; твое имя выплескивают на берег волны, хотя так грохочет кровь, что почти не слышу; твое имя вырезают на мне ножи, как если бы я лежала в той машине Кафки: на спине, сначала неглубоко, но глубже и глубже; твое имя – вот мой приговор.

И в конце концов я безжалостно сую в конверт только те страницы, где ты прочитаешь, что у меня все хорошо, что мне интересно, спокойно и весело; и у меня двадцать конвертов, которые нужно запечатать, и отправлять потом по одному в неделю, чтоб не очень часто, и везде одно и то же: не волнуйся, со мной все в порядке, приписка в конце в одно слово: "скучаю"; но разве увидишь ты, что в него вместились десять страниц моих истеричных криков о тебе, которые никогда не услышишь, потому что я всего только я, а ты ненавидишь женские истерики.

Те десять страниц я прячу, но какой в этом смысл, если написанное я все равно ношу на себе железным платьем.

И не снять его, понимаешь, разве только вместе с кожей.


15:18

(mr.toad)

/in aqua scribere/
у кого-то Белый Кролик.

у кого-то желтая жаба.



***


19:25

/in aqua scribere/
Мы проговорили целых четыре часа, и после этого я свернула в переулок, запутавшись в собственных ногах.

не хотелось никого видеть.

фонари не зажигались, ветер вокруг шеи вместо шарфа.

жизнь настолько пуста, что любые ее заменители воспринимаются с восторгом, бессмысленным, необъяснимым; что делать: ушло всякое чувство, только и могу, что смотреть за чужою, хоть и играют в нее, не живут, играют; я рада и этому.

Рад-да...

в книжной лавке тяжеленные книжищи свисают откуда-то с потолка, каждый раз жду, что свалятся, собрания сочинений, на которые я усердно коплю деньги вот уже несколько месяцев. Там тепло и всегда кто-то заваривает необычный чай.

Если я правильно помню, мое счастье весит одиннадцать лет.

И обросло оно чешуей, сгорело оно на солнце, нанюхавшись отравленных орхидей в запущенном саду.


22:25

/in aqua scribere/
Смею думать, что постепенно налаживаюсь: я заставила себя выйти из дома и дойти до института, не свернув по пути, не бросив это занятие, хоть и чувствовала себя лошадью, которую вот-вот поднимут на прыжок с хлыста.

И вот я уже снова наедине со горой непрочитанного, с билетами на различные мероприятия, с рассеянной нежностью перебираю ворох записанных снов, пойманных жестов, ностальгирую, пересматривая фильмы, и завариваю чай, заедая его мандаринами.

Уже февраль.

Что-то вчера было вечером, что-то похожее на чайку и на русалку, на девушку со сросшимися ногами, лежащую под моим одеялом и двигавшую хвостом, как если бы она была в воде, как если бы она была я, и я была тоже, чайкой, танцующей над водой, была чайкой, была не во сне, была...

февраль.

все рыбаки сушат лодки.

и грызут трубки своими темными зубами.

ненабитые трубки немного пахнут табаком.






20:24

/in aqua scribere/
Как и положено: столько дел, что не удается сделать ничего из задуманного.

Хочу в театр.

Прочла, наконец, пьесу Noel Coward "Private lives". Взглянуть бы, но это то, чего никогда не увижу, но как же любопытно. Гм. Да. О чем это?

Хочу в театр.

Исключительно бессмысленные фильмы в последнее время, катастрофически отстающие внутренние часы, на самом деле я еще только просыпаюсь где-то в позавчера, и ничего не получается, за что бы ни взялась.

Сжигающий, уничтожающий роман, прожитый за одну ночь с несуществующим человеком, вот что у меня есть. Вот и все, что у меня есть; отчего так спокойно, отчего не накатывает тоска? Пора бы.

Да.

16:36

/in aqua scribere/
У каждой женщины должна быть змея;

Это больше чем ты, это больше чем я –

У каждой женщины должна быть змея...



Б.Г.